You аre my fucking vаlentine
Ничего не могу с собой поделать: Лорка украл душу. Сомнамбулический романс, как прохладный свежий дождь с утреца.
Романс о Луне, Луне
Сомнамбулический романс
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
Ночами, по грудь в тумане,
она у перил сидела -
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Любовь моя, цвет зеленый.
Лишь месяц цыганский выйдет,
весь мир с нее глаз не сводит -
и только она не видит.
Любовь моя, цвет зеленый.
Смолистая тень густеет.
Серебряный иней звездный
дорогу рассвету стелет.
Смоковница чистит ветер
наждачной своей листвою.
Гора одичалой кошкой
встает, ощетиня хвою.
Но кто придет? И откуда?
Навеки все опустело -
и снится горькое море
ее зеленому телу.
- Земляк, я отдать согласен
коня за ее изголовье,
за зеркало нож с насечкой
ц сбрую за эту кровлю.
Земляк, я из дальней Кабры
иду, истекая кровью.
- Будь воля на то моя,
была бы и речь недолгой.
Да я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
- Земляк, подостойней встретить
хотел бы я час мой смертный -
на простынях голландских
и на кровати медной.
Не видишь ты эту рану
от горла и до ключицы?
- Все кровью пропахло, парень,
и кровью твоей сочится,
а грудь твоя в темных розах
и смертной полна истомой.
Но я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
- Так дай хотя бы подняться
к высоким этим перилам!
О дайте, дайте подняться
к зеленым этим перилам,
к перилам лунного света
над гулом моря унылым!
И поднялись они оба
к этим перилам зеленым.
И след остался кровавый.
И был от слез он соленым.
Фонарики тусклой жестью
блестели в рассветной рани.
И сотней стеклянных бубнов
был утренний сон изранен.
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
И вот уже два цыгана
стоят у перил железных.
Полынью, мятой и желчью
дохнуло с дальнего кряжа.
- Где же, земляк, она, - где же
горькая девушка наша?
Столько ночей дожидалась!
Столько ночей серебрило
темные косы, и тело,
и ледяные перила!
С зеленого дна бассейна,
качаясь, она глядела -
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Баюкала зыбь цыганку,
ц льдинка луны блестела.
И ночь была задушевной,
как тихий двор голубиный,
когда патруль полупьяный
вбежал, сорвав карабины...
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
Upd: Лорка меня доконал,
Ода королю Гарлема
Своей поварешкой
он на кухне глаза вырывал крокодилам
и непослушных обезьян лупил по заду.
Своей поварешкой.
Спал вечный огонь в сердцевине кремней
искрометных,
и скарабеи, пьянея от вкуса аниса,
совсем забывали тусклый мох деревенский.
Черный старик, поросший грибами,
шел отрешенно в потемки, где плакали нефы,
а король поварешкой скрипел и скрипел,
и цистерны с протухшей водой прибавлялись.
Розы бежали по лезвию
бритвенной гибкости ветра,
и на помойках в шафранной пыли
маленьких белок терзали дети,
пылая пятнистым румянцем зверства.
Мы должны перейти мосты
и покрыться черным румянцем,
чтобы запах легочной тьмы
наотмашь хлестнул теплотой ананаса
по нашим бескровным лицам.
Мы должны убить белокурого,
который торгует водкой,
и всех друзей и сообщников яблока и песка,
мы должны кулаком ударить
по кипящим сгусткам фасоли, -
пусть король Гарлема поет,
пусть поет со своим народом,
и в длинной шеренге тесной,
под асбестом луны небесной,
крепко пусть крокодилам спится,
и пусть никто не рискнет усомниться
в красоте бесконечной, вечной
поварешек, щеток, и терок, и котлов, и кастрюль,
и конфорок на черных-пречерных кухнях.
О Гарлем! О Гарлем! О Гарлем!
Никакая тоска на земле не сравнима
со взором твоим угнетенным,
не сравнима с кровью твоею, сотрясаемой
в недрах затменья,
с яростью глухонемой,
во мраке - совсем гранатовой,
и с твоим королем великим, задыхающимся
в ливрее.
Зияла в полуночной тверди глубокая трещина,
и замерли там саламандры из кости слоновой.
Молодые американки были беременны
одновременно детьми и деньгами,
а кавалеры изнемогали на крестах
ленивой зевоты.
Это они.
Это они у подножья вулканов пьют и пьют
серебристое виски
и глотают, глотают кусочки сердца на ледяных
медвежьих горах.
Этой ночью король Гарлема
беспощадной своей поварешкой
на кухне глаза вырывал крокодилам
и непослушных обезьян лупил по заду.
Своей поварешкой.
Плакали негры, теряясь
в калейдоскопе солнечных зонтиков
и золотистых солнц,
щеголяли мулаты, смертельно тоскуя
по белому телу,
и от ветра туманило зеркала
и упругие вены рвало у танцоров.
Черные,черные, черные, черные.
Ваша ночь опрокинута навзничь, и могучая кровь
не имеет выхода.
Нет румянца. Есть кровь под кожей,
гранатовая от ярости,
кровь, живая на красных шипах ножевых
и в груди у природы кровной,
во мраке теней от клешней и терний луны,
в небесах горящей как рак.
Кровь, которая ищет на тысяче древних дорог
запыленные кости, и пепел белесый,
и арки небес, коченеющих ночью,
где бродят безмолвные толпы планет
вдоль пляжей пустынных, со всячиной всякой,
забытой людьми и потерянной здесь.
Кровь, сатанински медленно следящая краем
глаза,
сок, отжатый из дрока, темный нектар
подземный,
кровь, от которой ветер, в ямке застряв,
ржавеет,
кровь, которая может рассасывать
мотыльков на оконных стеклах.
Эта кровь - на подходе, и скоро
по крышам, решеткам балконным
явится с яростным стоном,
чтоб жечь полыханьем зловещим
хлорофилл белокурых женщин,
рокотать в изголовьях кроватей,
рядом с белой бессонницей раковин,
и устроить всемирный потоп - в желтый час,
на рассвете табачного цвета.
Да, бежать и бежать,
бежать и скорей запираться на чердаках
небоскребов, прижиматься к темным углам,
потому что душа этих дебрей
в каждую щелку проникнет
и оставит на вашем теле отпечаток легчайший
тьмы величайшей
и печаль, которая будет дешевле полинялой
перчатки и розы фальшивой.
И тогда в безмолвии мудром
повара, и официанты, и все,
кто своим языком зализывает
раны миллионеров,
ищут черного короля - на улицах
и перекрестках, где витает призрак селитры.
Южный древесный ветер, втянутый
в черный омут,
гнилые лодки выплевывает и в плечи вонзает
иглы;
южный ветер, носильщик, погонщик
шелухи, букварей, окурков
и вольтовых дуг, в которых - кремированные
осы.
Забвенье - три крошечных капли чернил
на стекляшке монокля,
любовь - единственный образ,
незримый на плоскости камня.
Сплетались над облаками пестики с лепестками,
но стебли кишели в бездне - и ни единой розы.
Справа, слева, с юга и севера, со всех четырех
сторон
вырастает стена, непосильная
для крота и сверла водяного.
Не ищите в ней, негры, трещин -
там все та же глухая маска.
Ищите под гул ананаса
великое солнце в зените.
Солнце, скользящее в лиственной гуще
с трезвым знаньем, что нимфа не встретится
в чаще,
солнце, крушащее цифры и числа, но вовек
не спугнувшее хрупкого сна,
солнце, покрытое татуировкой, солнце,
плывущее вниз по реке,
мычащее, жадных кайманов дразнящее.
Черные, черные, черные, черные.
Зебра, и мул, и змея не бледнеют,
когда умирают.
И лесоруб никогда не уловит мгновение смерти
в стоне деревьев, которые он убивает.
Так пускай до поры укрывает ваши черные
корни древесная тень короля,
замрите, и ждите, и дайте крапивам, цикутам
и терниям острым
вскарабкаться выше, на самые крыши всех
высочайших домов.
Тогда, о негры, тогда, тогда-то
вы сможете яростно целовать колеса
быстрых велосипедов,
совать глазастые микроскопы в потемки
беличьих дупел узких,
и, наконец, ничего не боясь, плясать исступленно
и всласть наплясаться,
а в тростниках, высоко в облаках, наш Моисей
обескровится в терниях.
О Гарлем маскарадный!
О Гарлем, перепуганный насмерть
толпой безголовых костюмов!
Я слышу твой рокот,
я слышу твой рокот за кроной деревьев
и ребрами лифтов,
за серыми каплями слез,
где тонут автомобили, их зубастые автомобили,
я слышу твой рокот за трупами лошадей,
за тьмой преступлений мелких,
за твоим королем великим и глубоко несчастным, -
с бородой, впадающей в море.
Романс о Луне, Луне
Луна в жасминовой шали
явилась в кузню к цыганам.
И сморит, смотрит ребенок,
и смутен взгляд мальчугана.
Луна закинула руки
и дразнит ветер полночный
своей оловянной грудью,
бесстыдной и непорочной.
- Луна, луна моя, скройся!
Если вернутся цыгане,
возьмут они твое сердце
и серебра начеканят.
- Не бойся, мальчик, не бойся,
взгляни, хорош ли мой танец!
Когда вернутся цыгане,
ты будешь спать и не встанешь.
- Луна, луна моя, скройся!
Мне конь почудился дальний.
- Не трогай, мальчик, не трогай
моей прохлады крахмальной!
Летит по дороге всадник
и бьет в барабан округи.
На ледяной наковальне
сложены детские руки.
Прикрыв горделиво веки,
покачиваясь в тумане,
из-за олив выходят
бронза и сон - цыгане.
Где-то сова зарыдала -
Так безутешно и тонко!
За ручку в темное небо
луна уводит ребенка.
Вскрикнули в кузне цыгане,
эхо проплакало в чащах...
А ветры пели и пели
за упокой уходящих.
явилась в кузню к цыганам.
И сморит, смотрит ребенок,
и смутен взгляд мальчугана.
Луна закинула руки
и дразнит ветер полночный
своей оловянной грудью,
бесстыдной и непорочной.
- Луна, луна моя, скройся!
Если вернутся цыгане,
возьмут они твое сердце
и серебра начеканят.
- Не бойся, мальчик, не бойся,
взгляни, хорош ли мой танец!
Когда вернутся цыгане,
ты будешь спать и не встанешь.
- Луна, луна моя, скройся!
Мне конь почудился дальний.
- Не трогай, мальчик, не трогай
моей прохлады крахмальной!
Летит по дороге всадник
и бьет в барабан округи.
На ледяной наковальне
сложены детские руки.
Прикрыв горделиво веки,
покачиваясь в тумане,
из-за олив выходят
бронза и сон - цыгане.
Где-то сова зарыдала -
Так безутешно и тонко!
За ручку в темное небо
луна уводит ребенка.
Вскрикнули в кузне цыгане,
эхо проплакало в чащах...
А ветры пели и пели
за упокой уходящих.
Сомнамбулический романс
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
Ночами, по грудь в тумане,
она у перил сидела -
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Любовь моя, цвет зеленый.
Лишь месяц цыганский выйдет,
весь мир с нее глаз не сводит -
и только она не видит.
Любовь моя, цвет зеленый.
Смолистая тень густеет.
Серебряный иней звездный
дорогу рассвету стелет.
Смоковница чистит ветер
наждачной своей листвою.
Гора одичалой кошкой
встает, ощетиня хвою.
Но кто придет? И откуда?
Навеки все опустело -
и снится горькое море
ее зеленому телу.
- Земляк, я отдать согласен
коня за ее изголовье,
за зеркало нож с насечкой
ц сбрую за эту кровлю.
Земляк, я из дальней Кабры
иду, истекая кровью.
- Будь воля на то моя,
была бы и речь недолгой.
Да я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
- Земляк, подостойней встретить
хотел бы я час мой смертный -
на простынях голландских
и на кровати медной.
Не видишь ты эту рану
от горла и до ключицы?
- Все кровью пропахло, парень,
и кровью твоей сочится,
а грудь твоя в темных розах
и смертной полна истомой.
Но я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
- Так дай хотя бы подняться
к высоким этим перилам!
О дайте, дайте подняться
к зеленым этим перилам,
к перилам лунного света
над гулом моря унылым!
И поднялись они оба
к этим перилам зеленым.
И след остался кровавый.
И был от слез он соленым.
Фонарики тусклой жестью
блестели в рассветной рани.
И сотней стеклянных бубнов
был утренний сон изранен.
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
И вот уже два цыгана
стоят у перил железных.
Полынью, мятой и желчью
дохнуло с дальнего кряжа.
- Где же, земляк, она, - где же
горькая девушка наша?
Столько ночей дожидалась!
Столько ночей серебрило
темные косы, и тело,
и ледяные перила!
С зеленого дна бассейна,
качаясь, она глядела -
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Баюкала зыбь цыганку,
ц льдинка луны блестела.
И ночь была задушевной,
как тихий двор голубиный,
когда патруль полупьяный
вбежал, сорвав карабины...
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
Upd: Лорка меня доконал,
Ода королю Гарлема
Своей поварешкой
он на кухне глаза вырывал крокодилам
и непослушных обезьян лупил по заду.
Своей поварешкой.
Спал вечный огонь в сердцевине кремней
искрометных,
и скарабеи, пьянея от вкуса аниса,
совсем забывали тусклый мох деревенский.
Черный старик, поросший грибами,
шел отрешенно в потемки, где плакали нефы,
а король поварешкой скрипел и скрипел,
и цистерны с протухшей водой прибавлялись.
Розы бежали по лезвию
бритвенной гибкости ветра,
и на помойках в шафранной пыли
маленьких белок терзали дети,
пылая пятнистым румянцем зверства.
Мы должны перейти мосты
и покрыться черным румянцем,
чтобы запах легочной тьмы
наотмашь хлестнул теплотой ананаса
по нашим бескровным лицам.
Мы должны убить белокурого,
который торгует водкой,
и всех друзей и сообщников яблока и песка,
мы должны кулаком ударить
по кипящим сгусткам фасоли, -
пусть король Гарлема поет,
пусть поет со своим народом,
и в длинной шеренге тесной,
под асбестом луны небесной,
крепко пусть крокодилам спится,
и пусть никто не рискнет усомниться
в красоте бесконечной, вечной
поварешек, щеток, и терок, и котлов, и кастрюль,
и конфорок на черных-пречерных кухнях.
О Гарлем! О Гарлем! О Гарлем!
Никакая тоска на земле не сравнима
со взором твоим угнетенным,
не сравнима с кровью твоею, сотрясаемой
в недрах затменья,
с яростью глухонемой,
во мраке - совсем гранатовой,
и с твоим королем великим, задыхающимся
в ливрее.
Зияла в полуночной тверди глубокая трещина,
и замерли там саламандры из кости слоновой.
Молодые американки были беременны
одновременно детьми и деньгами,
а кавалеры изнемогали на крестах
ленивой зевоты.
Это они.
Это они у подножья вулканов пьют и пьют
серебристое виски
и глотают, глотают кусочки сердца на ледяных
медвежьих горах.
Этой ночью король Гарлема
беспощадной своей поварешкой
на кухне глаза вырывал крокодилам
и непослушных обезьян лупил по заду.
Своей поварешкой.
Плакали негры, теряясь
в калейдоскопе солнечных зонтиков
и золотистых солнц,
щеголяли мулаты, смертельно тоскуя
по белому телу,
и от ветра туманило зеркала
и упругие вены рвало у танцоров.
Черные,черные, черные, черные.
Ваша ночь опрокинута навзничь, и могучая кровь
не имеет выхода.
Нет румянца. Есть кровь под кожей,
гранатовая от ярости,
кровь, живая на красных шипах ножевых
и в груди у природы кровной,
во мраке теней от клешней и терний луны,
в небесах горящей как рак.
Кровь, которая ищет на тысяче древних дорог
запыленные кости, и пепел белесый,
и арки небес, коченеющих ночью,
где бродят безмолвные толпы планет
вдоль пляжей пустынных, со всячиной всякой,
забытой людьми и потерянной здесь.
Кровь, сатанински медленно следящая краем
глаза,
сок, отжатый из дрока, темный нектар
подземный,
кровь, от которой ветер, в ямке застряв,
ржавеет,
кровь, которая может рассасывать
мотыльков на оконных стеклах.
Эта кровь - на подходе, и скоро
по крышам, решеткам балконным
явится с яростным стоном,
чтоб жечь полыханьем зловещим
хлорофилл белокурых женщин,
рокотать в изголовьях кроватей,
рядом с белой бессонницей раковин,
и устроить всемирный потоп - в желтый час,
на рассвете табачного цвета.
Да, бежать и бежать,
бежать и скорей запираться на чердаках
небоскребов, прижиматься к темным углам,
потому что душа этих дебрей
в каждую щелку проникнет
и оставит на вашем теле отпечаток легчайший
тьмы величайшей
и печаль, которая будет дешевле полинялой
перчатки и розы фальшивой.
И тогда в безмолвии мудром
повара, и официанты, и все,
кто своим языком зализывает
раны миллионеров,
ищут черного короля - на улицах
и перекрестках, где витает призрак селитры.
Южный древесный ветер, втянутый
в черный омут,
гнилые лодки выплевывает и в плечи вонзает
иглы;
южный ветер, носильщик, погонщик
шелухи, букварей, окурков
и вольтовых дуг, в которых - кремированные
осы.
Забвенье - три крошечных капли чернил
на стекляшке монокля,
любовь - единственный образ,
незримый на плоскости камня.
Сплетались над облаками пестики с лепестками,
но стебли кишели в бездне - и ни единой розы.
Справа, слева, с юга и севера, со всех четырех
сторон
вырастает стена, непосильная
для крота и сверла водяного.
Не ищите в ней, негры, трещин -
там все та же глухая маска.
Ищите под гул ананаса
великое солнце в зените.
Солнце, скользящее в лиственной гуще
с трезвым знаньем, что нимфа не встретится
в чаще,
солнце, крушащее цифры и числа, но вовек
не спугнувшее хрупкого сна,
солнце, покрытое татуировкой, солнце,
плывущее вниз по реке,
мычащее, жадных кайманов дразнящее.
Черные, черные, черные, черные.
Зебра, и мул, и змея не бледнеют,
когда умирают.
И лесоруб никогда не уловит мгновение смерти
в стоне деревьев, которые он убивает.
Так пускай до поры укрывает ваши черные
корни древесная тень короля,
замрите, и ждите, и дайте крапивам, цикутам
и терниям острым
вскарабкаться выше, на самые крыши всех
высочайших домов.
Тогда, о негры, тогда, тогда-то
вы сможете яростно целовать колеса
быстрых велосипедов,
совать глазастые микроскопы в потемки
беличьих дупел узких,
и, наконец, ничего не боясь, плясать исступленно
и всласть наплясаться,
а в тростниках, высоко в облаках, наш Моисей
обескровится в терниях.
О Гарлем маскарадный!
О Гарлем, перепуганный насмерть
толпой безголовых костюмов!
Я слышу твой рокот,
я слышу твой рокот за кроной деревьев
и ребрами лифтов,
за серыми каплями слез,
где тонут автомобили, их зубастые автомобили,
я слышу твой рокот за трупами лошадей,
за тьмой преступлений мелких,
за твоим королем великим и глубоко несчастным, -
с бородой, впадающей в море.